כ״ח אָב תשפ״ו12 августаГлава недели: Шофтим

Передышка

Большой лагерь

В Буне не много знали о Большом лагере, который, собственно, и назывался Освенцимом: те редкие хефтлинги, которые попадали к нам оттуда, ничего не рассказывали (хефтлинги неболтливы), а если и рассказывали, им верили с трудом. Когда повозка Янкеля въехала в знаменитые ворота, мы были ошеломлены:…

21 мин чтения

В Буне не много знали о Большом лагере, который, собственно, и назывался Освенцимом: те редкие хефтлинги, которые попадали к нам оттуда, ничего не рассказывали (хефтлинги неболтливы), а если и рассказывали, им верили с трудом.

Когда повозка Янкеля въехала в знаменитые ворота, мы были ошеломлены: Буна-Моновитц, рабочий лагерь с двенадцатью тысячами населения, был просто деревенькой по сравнению с этим необъятным городом. Не деревянные одноэтажные «блоки», как у нас, а бесконечные, абсолютно одинаковые прямоугольники мрачных трехэтажных строений из неоштукатуренного кирпича, между которыми, теряясь из вида, бегут ровные, пересекающиеся под прямым углом, мощеные улицы. И в этом городе, придавленном низким сырым небом, --- безмолвие, пустота, грязь, запустение.

Мы удивились, узнав, что здесь, как и на каждом повороте нашего долгого маршрута, нас ожидает мытье, хотя это было не единственное, в чем мы нуждались. Не унизительный ритуал, не гротескно-сатанинское действо, не дьявольское крещение, ознаменовавшее наше вступление в концентрационный мир, и не чисто функциональный, антисептический, оснащенный по последнему слову техники душ, в который несколько месяцев спустя нас отправили американцы, а мытье по-русски, в меру возможного, без затей, на скорую руку.

Не спорю, нам в нашем тогдашнем состоянии не мешало, можно даже сказать, было просто необходимо помыться. Но то мытье, те три незабываемые лохани имели еще и большой символический смысл, поскольку за простой, вполне обыденной процедурой явно просматривалось безотчетное стремление русских властей вовлечь нас постепенно в свою орбиту, очистить от пятен, оставшихся от прежней жизни, превратить в людей новых, отвечающих их образцам, навязать нам свои стандарты.

С повозки нам помогли спуститься сильные руки двух советских санитарок. «Помаленьку, помаленьку!» --- приговаривали решительные ловкие девушки, и это были первые русские слова, которые я услышал. Потом девушки отвели нас в одно из лагерных помещений, наскоро приспособленное под баню, раздели, уложили на дощатый настил и бережно, впрочем без лишних церемоний, принялись по очереди намыливать, растирать с ног до головы мочалкой, окатывать водой, вытирать.

Все прошло без сучка без задоринки, если не считать якобинских протестов моралиста Артура, заявившего, что он «libre citoyen»[4] и не допустит, чтобы чужие женские руки прикасались к его обнаженному телу, в его роду такое, мол, никогда не допускалось. И еще пришлось серьезно повозиться с последним из нашей группы.

Говорить он не мог, поэтому мы не знали, кто он. Это было маленькое лысое существо, худое, как скелет, живой труп с перекрученными суставами, сведенными чудовищной судорогой мышцами. Его сгрузили на землю, и теперь он лежал на боку, скрюченный, застыв в полной отчаяния защитной позе: колени подтянуты к подбородку, локти прижаты к бокам, растопыренные пальцы перекрещенных рук впились в предплечья. Растерянные русские санитарки попробовали было его разогнуть и положить на спину, но он запищал, пронзительно, как пищат мыши. Сколько они ни старались, у них ничего не выходило, потому что силой разогнутые члены тут же возвращались в первоначальное положение. Тогда его понесли в баню прямо так, скрюченным, и, неукоснительно выполняя приказ мыть всех без исключения, старательно прошлись намыленной мочалкой по всем изломам одеревеневшего тела и напоследок щедро, из двух ведер, облили теплой водой.

Мы с Шарлем, голые и распаренные, наблюдали эту сцену с болью и ужасом. Когда его левая рука на секунду разогнулась, мы увидели номер --- двести тысяч с чем-то; это означало, что он из Вогез.

Статья

Природное бедствие

«Палец Б -жий это» (8:15). Объяснял рав Галинский: «И сделали так же волхвы своими чарами, чтобы вывести вшей, но не смогли, и были вши на человеке и на скоте. И сказали волхвы фараону: Палец Б -жий это». Наконец-то, момент настал!

--- Bon Dieu, c'est un francais![5] --- воскликнул Шарль и отвернулся к стене.

Нам выдали рубашки, кальсоны и отвели к русскому парикмахеру, чтобы снова, и теперь уже в последний раз, остричь наголо. Парикмахер был черноволосый великан с дикими безумными глазами. Работал он с непонятным ожесточением, и не знаю уж, чем это объясняется, но на шее у него болтался автомат. «Italiano Mussolini, --- сказал он мне злобно, а двум французам, Шарлю и Артуру: --- Frans'e Laval», --- из чего можно заключить, что тяга к обобщениям мало способствует пониманию частного.

После этого я расстался с Шарлем и Артуром. Они, уже оправившиеся от болезни, в относительно сносном состоянии, присоединились к группе французов и исчезли из поля моего зрения. Меня же, еще больного, отправили в лазарет и после беглого осмотра немедленно поместили (как и немцы до этого) в инфекционное отделение.

Лазарет в Большом лагере только в одном смысле мог считаться больницей: он был переполнен больными (убегая, немцы оставили в Моновитце, Освенциме и Биркенау самых тяжелых, и русские всех их свезли сюда). Ни о каком лечении речи не было и быть не могло, потому что на огромное количество больных приходилось всего несколько десятков врачей (из тех же больных), лекарства и санитарные материалы полностью отсутствовали, а между тем из пяти тысяч по меньшей мере три четверти нуждались в лечении.

Я попал в огромную темную палату, до отказа забитую страдающими, стонущими людьми. Примерно на восемьсот человек --- один дежурный врач и ни одного санитара, так что больным самим приходилось обслуживать и себя, и самых тяжелых своих товарищей. Я провел там всего одну ночь, но до сих пор вспоминаю ее с содроганием: утром на нарах, на полу --- десятки неубранных, уже начинающих разлагаться трупов.

На следующий день меня перевели в палату поменьше, где было только двадцать лежачих мест, и на одном из них я провалялся четыре дня с высокой температурой, лишь изредка приходя в сознание. Есть я не мог, меня нестерпимо мучила жажда.

На пятый день температура спала, мне стало холодно, захотелось есть, в теле ощущалась небывалая легкость, а в голове пустота, зрение и слух после вынужденного отдыха обострились, начала восстанавливаться связь с внешним миром.

За эти несколько дней вокруг произошли заметные изменения. Последняя жатва была завершена, черта подведена: обреченные на смерть умерли, оставшиеся в живых обрели вкус к жизни. Хотя за окном валил снег, улицы мрачного лагеря не пустовали, они наполнились звуками активного, шумного, беспорядочного движения; люди ходили взад-вперед, радуясь самой возможности свободно передвигаться. Всю ночь не смолкали веселые и гневные возгласы, крики, песни. Однако ни меня, ни моих соседей по палате они не могли, даже ненадолго, отвлечь от важнейшего дела, от всепоглощающей борьбы за самого младшего и беззащитного среди нас, за невинного ребенка, за Хурбинека.

Глава книги

1. Вдвоем с матерью

Мы с мамой медленно продвигались вперед в длинной извилистой очереди, под безразличными взглядами охранников. Сколько женщин в лохмотьях, в грубых деревянных башмаках прошли перед ними? Куда? Мы смотрели себе под ноги, на землю, утрамбованную до нас бесчисленным множеством прошедших здесь ног. Мы,…

Хурбинек был никто, дитя смерти, сын Освенцима. На вид лет трех, без имени, рассказать о себе ничего не мог, потому что не умел говорить. Странное имя Хурбинек он получил уже здесь, от кого-то из нас, возможно, от одной из женщин, попытавшейся соединить в слоги те нечленораздельные звуки, которые он постоянно произносил. Атрофированные ножки Хурбинека, парализованного ниже пояса, были тонкие, как палочки, но глаза на худом треугольном лице казались на удивление живыми и пытливыми, в них читалось упорство, нетерпеливое желание разбить стену немоты. Страстная, безотлагательная потребность в словах, которым не позаботились его научить, горела в его взгляде, диком и одновременно человеческом, и никто из нас не в силах был выдержать этого взрослого, строгого, пронзительного, полного муки взгляда. Никто, кроме Хенека.

Хенек, крепкий, здоровый пятнадцатилетний паренек из Венгрии, был моим соседом по нарам.

По полдня он проводил у постели Хурбинека, ухаживая за ним, как чуткая мать. Если бы мы прожили вместе не месяц, а хоть немного дольше, Хенек обязательно научил бы его говорить; Хенек, а не польские девушки, которые осыпали малыша ласками и без толку с ним сюсюкали, не понимая, что для него важнее совсем другое.

Хенек же, не впадая в сентиментальность, со с покойным упорством сидел возле маленького сфинкса, кормил его, подтыкал одеяло, безо всякого отвращения мыл своими ловкими руками. И при этом разговаривал, естественно, по-венгерски, медленно и терпеливо. Через неделю он серьезно и без тени самодовольства объявил, что Хурбинек «сказал слово». Какое слово? Он не знает какое, но слово не венгерское, трудное, что-то вроде «масс-кло» или «матискло». Ночью мы не спали и слушали: верно, из угла, где лежал Хурбинек, то и дело доносились связные звуки, напоминающие слово. Правда, они звучали каждый раз немного по-разному, но действительно, как старательно произнесенное слово, точнее сказать, как старательно произнесенные, близкие по смыслу, однокоренные слова или варианты какого-то имени.

Хурбинек упражнялся без устали до последней минуты своей жизни. Мы, не отходя от него, в напряженном молчании слушали, стараясь понять, что же он говорит, и, хотя вместе мы знали все европейские языки, слово Хурбинека осталось неразгаданным. Нет, это было не послание, не откровение; возможно, он произносил свое имя, если судьба наградила его таковым, или просил есть, хотел сказать по одному предположению --- «масло», по другому, на котором особенно настаивал один из нас, знающий чешский, --- «мясо».

Трехлетний Хурбинек, скорее всего родившийся в Освенциме и никогда не видевший дерева, Хурбинек, боровшийся, как мужчина, до последнего вздоха за право войти в мир людей, от которого отлучила его звериная сила, Хурбинек, безымянный, но с освенцимским номером на малюсенькой ручке, Хурбинек умер в первых числах марта 1945 года, умер на свободе, но не обретя свободы. От него не осталось ничего, здесь он свидетельствует моими словами.

Хенек был хорошим товарищем и не переставал меня удивлять. Хенек, как и Хурбинек, --- ненастоящее имя, на самом деле его звали Кёних. Кёниха переделали в Хенека (уменьшительное от Генриха) две польки; они хоть и были старше его по меньшей мере на десять лет, но питали к нему определенного рода симпатию, которая вскоре переросла в нескрываемое вожделение.

Хенек-Кёних, единственный в нашей палате не был ни больным, ни выздоравливающим, больше того, в его безупречно здоровом теле жил здоровый дух. Маленький, тихий на вид, он имел мускулатуру борца. Ласковый и доброжелательный к Хурбинеку и ко всем нам, он в то же время мог быть беспощадно жестоким. Лагерь --- смертельная западня, «мясорубка» для всех остальных --- стал для него хорошей школой, превратив за несколько месяцев в проворного, хитрого, безжалостного и осторожного хищника.

Глава книги

Грек

К концу февраля, провалявшись месяц на нарах, я чувствовал себя если не вполне поправившимся, то уже и не больным. Я прекрасно понимал, что, пока не обзаведусь обувью и не заставлю себя подняться на ноги, мне здоровье и силы не восстановить, поэтому во время одного из редких медицинских обходов…

За долгие часы, что мы провели рядом, он рассказал мне историю своей короткой жизни. Родился и жил он в Трансильвании, на ферме, среди лесов, недалеко от румынской границы. Часто по воскресеньям они с отцом брали ружья и отправлялись в лес. Зачем? Поохотиться? Поохотиться тоже, но главное --- в румын пострелять. А почему в них надо было стрелять? Потому что они румыны, с наивной простотой объяснял Хенек, они в нас тоже стреляли.

Его схватили и привезли в Освенцим вместе со всей семьей. Все близкие погибли сразу, а он заявил эсэсовцам, что ему восемнадцать лет и он каменщик, хотя было ему четырнадцать и он учился в школе. Его определили в Биркенау, где он, наоборот, назвал свой настоящий возраст и попал в детский блок, а поскольку оказался там самым старшим и самым сильным, то получил должность блочного старосты. Дети в Биркенау долго не задерживались: прибывших через несколько дней переводили в «подопытный» блок или отправляли в газовые камеры. Хенек быстро сообразил что к чему и, как всякий стоящий капо, «организовался» --- завел прочную связь с влиятельным хефтлингом из Румынии и таким образом дожил до освобождения. Когда в детском блоке проводились селекции, он участвовал в отборе. И совесть не мучила? А с чего она должна его мучить? Разве был другой способ выжить?

Когда началась эвакуация лагеря, он предусмотрительно спрятался в подвале и из своего укрытия через маленькое окошко наблюдал, как немцы в большой спешке очищали сказочные освенцимские склады. Из-за царившей вокруг суматохи они рассыпали по дороге большое количество банок с продуктами, но не поленились собрать их и уничтожить: проехались по ним напоследок гусеницами своей бронетехники. Многие банки вдавились в грязь и в снег, но не лопнули, и Хенек, придя ночью, стал обладателем фантастического сокровища --- полного мешка деформированных, сплющенных, но уцелевших банок с тушенкой, салом, рыбой, компотами, витаминами. Естественно, он никому об этом не рассказывал, а мне сказал, потому что я --- его сосед и мог присмотреть за его богатством. И поскольку Хенек, занятый какими-то таинственными делами, по многу часов пропадал в лагере, а я еще был не в состоянии подняться с нар, он и решил использовать меня в качестве сторожа. Не сомневаясь в моей честности, он спрятал мешок у меня под нарами и стал за это регулярно платить натурой, разрешая брать вознаграждение в том количестве и в том ассортименте, которые, по его мнению, соответствовали состоянию моего здоровья и размеру моих услуг.

Хурбинек был не единственным среди нас ребенком, были и другие. Сравнительно здоровые и энергичные, они организовали свой маленький «клуб» --- тайный, закрытый, куда взрослые не допускались. Дикие и одновременно разумные, эти зверьки общались между собой на непонятном мне языке. Самому главному из них не было и пяти лет, звали его Петер Павел.

Петер Павел ни с кем не разговаривал и ни в ком не нуждался. Это был крепкий светловолосый мальчик с умным бесстрастным лицом. Каждое утро он лениво, но ловко спускался с третьего яруса, где были его нары, шел в умывальню, набирал в котелок воды и тщательно умывался. После этого пропадал, появлялся в двенадцать только затем, чтобы наполнить супом все тот же котелок, и снова пропадал. Возвращался вечером, к самому ужину, ел, опять исчезал, но вскоре появлялся с ночным горшком, ставил его в угол за печкой, усаживался на него, через несколько минут вставал, уносил его, возвращался уже с пустыми руками, не спеша вскарабкивался к себе наверх, старательно расправлял одеяло, взбивал подушку, ложился и спал до утра, не шевелясь.

Спустя несколько дней после прибытия в Большой лагерь я, к своей досаде, увидел знакомую личность --- жалкого и мало приятного типа по прозвищу Кляйне Кипура, ставшего своего рода символом Буны. Самый молодой среди заключенных, не старше двенадцати лет, он в Буне был известен каждому. Его история, начиная с появления в нашем лагере, где детей вообще не держали, --- исключение из правил. Никто точно не знал, каким образом и почему он попал в Буну, и вместе с тем прекрасно догадывались, как это могло произойти. Исключительными можно назвать и те условия, в которых он жил в лагере --- полузатворником в привилегированном блоке, освобожденный от общих работ.

Наконец, и физически он развивался не по правилам, неравномерно: из сильного, слишком короткого туловища росли, как у паука, длинные-предлинные руки и ноги, а бледное лицо заканчивалось тяжелой нижней челюстью, выдававшейся вперед дальше носа.

Кляйне Кипура был денщиком и любимчиком лагерного старосты, главного капо, капо над всеми капо.

Аудио

Йом Кипур. Тшува

Кроме самого покровителя, никто его не любил. Под могущественной защитой, не работая, сытый, одетый и обутый, он до последних дней существования лагеря жил порочной жизнью фаворита в атмосфере сплетен, доносов и извращений. Его имя шептали, хочется верить --- незаслуженно, когда речь заходила об авторстве того или иного загадочного доноса в политический отдел или в СС, оттого все его боялись и обходили стороной.

Теперь главный лагерный капо, лишившись своей власти, держал путь на Запад, а Кляйне Кипура, выздоравливающий после какой-то легкой болезни, разделил нашу судьбу. Получив место на нарах и миску, он стал полноправным обитателем нашего лимба. Мы с Хенеком приветствовали его ничего не значащими, осторожными словами, потому что кроме недоверия испытывали к нему брезгливую жалость, но он нам даже не ответил. Два дня он пролежал, свернувшись клубком, с пустыми остановившимися глазами, скрестив на груди кулаки, а потом вдруг, к нашему несчастью, заговорил. Он говорил сам с собой, точно во сне, и сон этот был о том, как он выбился в начальники, стал капо. Трудно сказать, сошел ни он с ума, или такими страшными были его детские фантазии, только, лежа у себя на нарах под самым потолком, он без передышки пел и насвистывал марши Буны, утрируя тот чудовищный ритм, под который мы подлаживали каждое утро и каждый вечер свой усталый шаг, выкрикивал по-немецки команды, повелевая толпами воображаемых рабов:

--- Вставать, свиньи, вы что, оглохли? Заправить постели, быстро! Чистить обувь! Всем построиться, проверка на вшивость, проверка на чистоту ног, покажи ноги, сволочь! Опять грязные, смотри у меня, дерьмо, со мной шутки плохи! Следующий раз не вымоешь --- отправишься в крематорий! --- Потом, подражая немецким охранникам: --- Стройся, надеть шапки, равняйсь! Опустить воротники! В ногу, слушать музыку! Руки по швам! --- И после небольшой паузы, уже опять другим, визгливым и злорадным голосом: --- Это вам не санаторий, это немецкий лагерь, это Освенцим, и отсюда один выход, через Трубу! А кому не нравится, пусть идет и хватается за проволоку, она всегда под током.

Через несколько дней Кляйне Кипура к общему облегчению исчез. Мы были больны, ослаблены, но нас переполняло счастье вновь обретенной свободы, а такое соседство было --- как неубранный труп, и сочувствие боролось в нас с ужасом. Напрасно мы пытались отвлечь его от бреда: вирус лагеря сидел в нем слишком глубоко.

Двух польских девушек, выполнявших (кстати, очень плохо) обязанности санитарок, звали Ханка и Ядзя. Ханка --- лет двадцати пяти, не больше, среднего роста, смуглая, с грубыми, плебейскими чертами лица --- наверняка была капо, если судить по ее необритой голове, а главное, по наглости, с какой она держалась. В этом аду, наполненном страданиями, прошлыми и настоящими, надеждами и скорбями, она целые дни проводила перед зеркалом, холила ногти на руках и ногах, заигрывала с насмешливо-равнодушным Хенеком.

Она была или считала себя главнее Ядзи, хотя, но правде говоря, ничего не стоило быть главнее га кого жалкого создания. Ядзя была маленькой, робкой, с болезненным румянцем на щеках, но ее анемичную плоть неотступно терзала, рвала не утихающая у нее внутри тайная буря. Ей нужен пыл мужчина, нужен позарез, немедленно, сию минуту, любой мужчина, все мужчины подряд. Ее притягивал к себе каждый, появлявшийся в поле се зрения, притягивал неудержимо, в прямом смысле слова, как магнит притягивает железо. Ядзя смотрела на него завороженным неподвижным взглядом, вставала из своего угла и нетвердой походкой сомнамбулы направлялась к нему. Если мужчина уходил, она делала вслед за ним несколько шагов, потом понуро возвращалась на место и снова погружалась в состояние спячки. Если мужчина останавливался, Ядзя обхватывала его, вдавливала в себя и брала немо, слепо, медленными, но сильными движениями содрогающейся под микроскопом амебы.

Первой и главной мишенью Ядзи был, разумеется, Хенек, но Хенек ее не хотел, он смеялся над пей. Правда, будучи пареньком практичным, он решил, что грех упускать случай, и поделился этим соображением с Ноем, своим ближайшим другом.

Ной жил не с нами, вернее, он жил нигде и везде. Свободный кочевник, он радовался уже тому, что дышит и ходит по земле. Он был Scheipminister вольного Освенцима, начальник нужников и выгребных ям. Однако, несмотря на гнусную должность (занятую им, между прочим, по доброй воле), в нем самом никакой гнусности не было, а если и была, то она растворилась в его неуемном жизнелюбии. Это был юный Пантагрюэль, сильный, как бык, ненасытный и похотливый. Подобно Ядзе, хотевшей всех мужчин, Ной хотел всех женщин. Но если слабенькой Ядзе хватало и того, чтобы просто прилепиться к кому-нибудь, точно моллюску к подводной скале, Ной был птицей высокого полета: сидя на смердящем ящике своей повозки, он с раннего утра и до позднего вечера колесил по улицам лагеря, щелкая кнутом и горланя песни. Перед входом в каждый блок повозка останавливалась, и, пока его вонючие перемазанные подручные делали, чертыхаясь, свое грязное дело, Ной, как восточный принц, в своей заплатанной, расшитой узорами куртке со множеством застежек, инспектировал женские комнаты, и его любовные встречи напоминали ураганные вихри. Он был другом всех мужчин и любовником всех женщин.

Глава книги

День Победы

Жизнь в Богучицах --- амбулатория и рынок, общение с русскими, поляками и другими на примитивном уровне, быстрые смены голода и насыщения, надежды и безнадежности, ожидание и неуверенность, казарменные порядки и нарушение этих порядков, изнуряющее ощущение неопределенности и временности нашего…

Потоп кончился, в черном освенцимском небе засияла радуга, и перед Ноем открылся мир, и мир этот принадлежал ему, и он призван был его заселить.

Фрау Витта, вернее, фрау Вита --- жизнь, как ее все называли, напротив, не делила людей на мужчин и женщин и любила всех одинаково, сестринской любовью. Фрау Жизнь, вдова из Триеста, молодая женщина с изнуренным телом и ласковым светлым лицом, наполовину еврейка, была узницей Биркенау. Она часами просиживала у моей постели и, то смеясь, то плача, разговаривала, как истинная триестинка, о тысяче вещей одновременно. Физически она была здорова, но го, что она пережила за год и в последние страшные дни, глубоко ранило ее душу. Ее «откомандировали» возить трупы, части трупов, жалкие безымянные останки, и она не могла освободиться от этих недавних впечатлений, они угнетали ее невыносимо. Пытаясь вытравить из памяти ужасные картины, она окунулась в кипучую деятельность: единственная из всех, ухаживала с каким-то неистовым сочувствием за больными и детьми; если оставалось время --- с остервенением драила полы, протирала окна, перемывала кружки, гремела котелками, бегала по палатам, передавая нередко выдуманные ею же приветы, потом возвращалась, усталая, запыхавшаяся, со слезами на глазах, и, испытывая потребность в человеческом участии, садилась ко мне на нары поговорить, поплакаться. Вечером, когда все дневные дела были переделаны, она, не в силах вынести одиночества, срывалась со своего ложа и начинала танцевать в проходе между нар, что-то напевая и нежно прижимая к себе воображаемого партнера.

Это она, фрау Жизнь, закрыла глаза Андре и Антуану, молодым крестьянам из Вогез. Оба были моими товарищами по десятидневному междуцарствию, у обоих была дифтерия. Мне казалось, я знаю их тысячу лет. По странному совпадению сразу у обоих началась дизентерия, которая очень быстро приняла форму тяжелого амёбиаза: судьба их была предрешена. Они лежали на соседних нарах, терпели, стиснув зубы, мучительные колики, не понимая их смертельного характера, тихо разговаривали между собой, не жаловались и не просили помощи. Первым ушел Андре, во время разговора, оборвав фразу на полуслове; погас, как свеча. Два дня никто за ним не приходил, лишь время от времени с опаской подбегали дети и, посмотрев, возвращались играть в свой угол.

Антуан остался в молчаливом одиночестве, полностью погрузившись в преображающее его ожидание. Он не был худ, но за два дня настолько отощал, что можно было подумать, будто лежащий рядом покойник высасывает из него последние соки. После долгих и бесплодных попыток нам с фрау Жизнью удалось наконец заполучить врача. Я спросил его по-немецки, можно ли что-то сделать, есть ли надежда, и предупредил, чтобы он не отвечал по-французски. Он ответил на идише, короткой фразой, и, видя, что я не понял, перевел на немецкий:

--- Sein Kamerad ruft ihn --- его товарищ зовет его.

Антуан откликнулся на зов в тот же вечер. Ему, как и Андре, не было и двадцати, в лагере они пробыли всего месяц.

Ночью в полной тишине наконец появилась Ольга, принеся мне скорбную весть о лагере Биркенау и о судьбе женщин из моего транспорта. Я не был с ней знаком, но ждал ее уже много дней: фрау Жизнь, которая, вопреки санитарным запретам, ходила по другим отделениям, ища, кому бы еще помочь и с кем поговорить по душам, рассказала нам о существовании друг друга и устроила тайную встречу глубокой ночью, когда все спали.

Ольга, хорватская еврейка и партизанка, в сорок втором году бежала с семьей в Асти, где некоторое время спустя была интернирована. Таким образом, она принадлежала к той многотысячной волне евреев, которые устремились в Италию из-за границы, чтобы, как это ни парадоксально, найти в официально антисемитской стране гостеприимство и временный покой. Ольга была женщина большого ума и большой культуры, сильная, красивая, общительная. Попав в Биркенау, она выжила, единственная из всей своей семьи.

По-итальянски она говорила великолепно. Чувство благодарности и сходство темпераментов свели ее в лагере с итальянками, особенно она подружилась с женщинами, которые прибыли одним транспортом со мной. Глядя в пол, при свете свечи она поведала мне их истории. Слабое колеблющееся пламя освещало в темноте ее лицо с преждевременными, резко прочерченными морщинами, придавая ему сходство с трагической маской. Она была в платке, но вдруг сняла его, и тогда маска стала зловещей маской смерти: на голом черепе Ольги только-только начал пробиваться седой пушок.

Умерли все. Все дети и все старики --- сразу. Из пятисот пятидесяти человек, о которых я ничего не знал с момента прибытия в лагерь, лишь двадцать восемь женщин направили в Биркенау, и в живых из них осталось только пять. Ванда вошла в газовую камеру с ясным сознанием. Ольга сама достала для нее две таблетки снотворного, но они на нее не подействовали.

Сохранить
нет оценок

Войдите, чтобы оценить материал.

Продолжить чтение