כ״ח אָב תשפ״ו12 августаГлава недели: Шофтим

Из воспоминаний о еврейском подполье в СССР

Удавалось ли соблюдать заповеди в тюрьме?

10 мин чтения

Арест — это всегда насилие над личностью. Тем более арест по беспределу, которого не ждёшь, к которому не готов... Вы спрашиваете, удавалось ли мне соблюдать в тюрьме? Я вам отвечу на манер «армянского радио»: что-то удавалось, что-то нет.

Арест — это всегда насилие над личностью. Тем более арест по беспределу, которого не ждёшь, к которому не готов. Вот он, как гром среди ясного неба. На это и расчёт гэбэшной власти: сломать сопляка в первые же несколько часов, задавить его же собственным интеллигентским страхом: «Здесь тебе твой кошер давать не будут, в украинской тюрьме еврейство будет тебе не плюсом, а страшным минусом, из “избранного народа” ты, жидок, превратишься в избранно раздавленную вошь…»

Ты тоже пытаешься держать хвост морковкой и не поддаваться, но хвост морковкой проще держать в одиночке, а не в общем гадюшнике КПЗ или «хаты». Стараясь наладить человеческие, по возможности, отношения с сокамерниками, ты не хочешь вызвать их враждебность, усмешки и ухмылки своей «регилиозностью». И если принципиальностью и умением поступать «афцелохес» [1] я уже мог блеснуть, то научиться делать «битуль»

[2] заняло много месяцев… Битуль в моём понимании (а ни «Мусар» [3] , ни Хсидус [4] я не учил): в отношениях между тобой и Им все остальные перестают существовать, зрителей нет. Без этого битуля религиозный человек вообще существовать не может.

Когда ты едешь в поезде, набитом людьми, или сидишь в камере, полной зеков, ты стесняешься встать в угол на молитву. Вот тут нужно умение делать битуль! Пока я живу среди людей, я их учитываю, когда наступает время исполнить обязанность перед Вс-вышним — все остальные исчезают. Кроме того, при соблюдении в экстремальных обстоятельствах очень важно понимать, какая заповедь или требование закона — «деорайсо», то есть является приказом Торы, а что — постановление Мудрецов, устрожение или обычай.

Танцевать, как говорится, от печки. Главное — не нарушить, по возможности, прямой запрет Торы, подумать, могу ли я в этих условиях соблюсти положительную заповедь (кидуша в Шабос, пасхального седера, наложения тфилин). А если это объективно невыполнимо, то «ойнес Рахмоно патра» — невозможность Милосердный простит.

Важно решить, ради чего ты пожертвуешь жизнью, а чем пожертвуешь ради спасения. Мне удалось никого не убить, включая и себя, и не участвовать в мужеложестве. Я знал, что Тора предписывает умертвить даже осла, сделал свои выводы и, возможно, именно эта моя решимость была причиной того, что на меня никто и не покушался… Ещё до ареста я слышал историю о том, как московский шойхет реб Мотл, сидя в тюрьме (кстати той самой, Лукьяновской, только на сорок семь лет раньше), перед Песахом менял свои полпайки хлеба на сахар у сокамерников с тем, чтобы в Песах питаться только им.

Позже я узнал, что это чуть не стоило ему жизни — в последний день праздника он от слабости уже не мог встать с нар. Попав в марте восемьдесят пятого на дурку (в тюремную психбольницу), где у меня появилась возможность посылать на волю малявы [5] , я спросил у реб Мотла (одновременно с просьбой к нему организовать обрезание моего новорожденного первенца) о деталях этого гешефта. Реб Мотл, благословенной памяти, ответил: «Ешь всё, только выйди оттуда живым!» Уж не знаю, молитвами ли реб Мотла, но на оба Песаха моей отсидки у меня была кошерная еда: в Лукьяновке тёща сумела «подогреть»

Статья

Наш опыт свободы

Можно оставался свободным, даже находясь за решеткой в тюрьме. Это убедительно доказывает история известного отказника, заключенного в советскую тюрьму за инакомыслие. Несколько лет назад Йосеф Менделевич, известный русский отказник, опубликовал замечательный рассказ о том, как он соблюдал Песах 197

картонной коробкой с мацой, изюмом, хреном, сахаром и даже мясом, а в Шую на расконвойку друзья привезли две сумки еды. Однако, на оба праздника Суккос у меня не было ничего — ни лулова, ни эсрога, ни сукки. Зато перед Рош-а-Шоно второго года друзья сумели передать шофар, и я трубил в него во второй день (первый был Шабос), отойдя как можно дальше от барака. В пятницу, вечером первого дня, возвращаясь с работы, я сумел купить бутылку пива и булочку за десять копеек, и поскольку пронести на зону пиво невозможно, сделал кидуш Рош-а-Шоно на лавочке.

Выпил пива, омыл руки из колонки, съел булочку, произнёс «бенч» [6] и направился на проходную. И как раз в тот вечер хозяин решил проверить всех расконвоированных на «трубке мира» (то есть на алкотестере).

Всех подряд на проходной! Очередь зеков, вертухаи, и главный кум капитан Кукушкин с трубкой. Я стою в очереди «кивней марон» — «аки овцы проходящие под жезлом»

[7] … Дыхну, и четырнадцать суток ШИЗО — как с куста, плюс — прощай, расконвойка!.. И вдруг один из кумовей говорит Кукушкину, показывая на меня: «Этот — сектант, ему пить вера не позволяет.» И проводит меня (единственного, наверное, выпившего) в обход «трубки мира»…

Вот тебе, Абрашенька, и Судный день! С Ханукой совсем не выгорело: в первый год я шёл по этапу с Украины на Север, а во второй — лежал в инфекционном отделении Ивановской областной больницы с тяжёлой формой гепатита. Кстати, о больнице! Когда я туда попал, весточка об этом дошла до моего друга Мойше Соловьёва в Иерусалим.

Он обратился к одному из раввинов Бейсдина «Эйда-Харейдис» — раву Биньйомину Рабиновичу за разрешением для меня употреблять больничную молочную еду, необходимую для восстановления печени. Но даже больничная хавка была скудна. И вот на третий день пребывания слышу — с дорожки перед корпусом выкрикивают мою фамилию.

Выглядываю в окно — стоят на дорожке благообразные старичок со старушкой кличут меня. Оказалось, что они, вы не поверите! — друзья деда, погибшего в Иваново в тридцать седьмом году! Фамилия их — Добровольские.

Оказывается, мама разыскала их и попросила навестить меня в больнице. Они прокричали в окно второго этажа, что я похож на своего покойного деда и что они будут каждый день приносить рыночные творог и клюкву. И ведь приносили! С кошером как в тюрьме, так и на зоне проблем не было — хмырь в восьмидесятые годы был настолько скудным, что ни мясного, ни молочного в шлёмку к зеку попасть не могло.

Статья

Помощь зала

А на расконвойке я или успевал заскочить домой к жене (с марта по июль она жила в Шуе), или купить в уличном ларьке яиц и консервированной фасоли. Деньги были заныканы в мастырке. Яйца я варил в бараке точно так же, как зеки варят чифирь: самодельным кипятильником из двух моек (лезвий) и куска провода. А фасоль ел прямо из банки.

До сих пор передёргивает от вида этой фасоли. За первый год на общем режиме мне только однажды удалось выпить молока. В цехе редукторов была печь термообработки. Работавшему там зеку (только ему одному на всей зоне, ведь он отсидел полсрока из своего червонца!) полагалось молоко за вредность.

И однажды я выменял у него полкружки за пакет махорки. Помню, как стоял на плацу перед хмырём (зоновской столовой) и, закрыв глаза, пил тёплое молоко из кружки! Арестовали меня в феврале в зимней шапке, и я её с себя не снимал до весны. А в конце апреля я вернулся на Лукьяновку с дурки (тюремной психбольницы), где при этапировании у меня отшмонали кипу.

Я вырезал из меховой своей шапки стёганую подкладку, вывернул наизнанку — получилась тюбетейка, я её носил до получения в июле на зоне зековского комплекта одежды, в который входила кепка (с неприличным названием). Зимой в тюремной камере холодно, а летом — очень жарко, и когда меня спрашивали, зачем на мне в такую жару стёганая тюбетейка, я отвечал: «маскируюсь»… На дурке начал составлять по памяти сидур в двухкопеечной школьной тетради. Оличное занятие, если память от потрясений не отбило совсем.

Во второй тетради я писал календарь на Песах, Агоду и махзор (праздничный сидур) на пасхальные дни. Это было гораздо труднее, тогда я понял, насколько важно знать молитвы наизусть. Те две тетрадки отняли шмонари на Харьковской пересылке летом восемьдесят пятого… Тфилин, сидур и несколько книг для учёбы привез на расконвойку друг, и я смог пронести их на зону.

Сфорим увидел кум — капитан Кукушкин, но не изъял из уважения к цензуре 1892года (см. майсу «Книги»). Эти величайшие ценности мне удалось хранить на двух зонах до самого освобождения, а сфорим — «Хохмас Одом» и «Кицур Шулхон Орух»

— стоят на моей книжной полке и поныне. Труднее было найти время и место для молитвы. В тюремной камере это вообще невозможно: в углу — параша. Только в прогулочном дворике на ходу удавалось сказать бенч и прочитать Шма один раз в день.

А на зоне — есть цех промзоны, есть тыльная сторона барака, есть Ленинская комната, наконец… Соблюдать на киче труднее, чем на воле, это требует определённого уровня пофигизма (то есть того же «битуля»), изобретательности и упёртости, но, с другой стороны, когда сейчас я размышляю над тем, что же не дало мне сойти там с ума — короче, сами знаете! [1] Афцелохес — назло. [2] Битуль — аннулирование.

Не людей вокруг, а своих переживаний, например, стыдливости, перед лицом Вс-вышнего. [3] Мусар — еврейское этическое учение. [4] Хсидус — учение хасидизма. [5] Малява — тайная записка.

[6] Бенч (Биркас-а-мозон) — послетрапезное благословение. [7] Из молитвы Рош-а-Шоно.

Сохранить
нет оценок

Войдите, чтобы оценить материал.

Продолжить чтение